В начале XVII века шведская и польско-литовская армии действительно нанесли России целый ряд тяжких ударов, но, судя по итогам, наше противоборство с этими врагами — одна из замечательных и даже способных удивить страниц отечественной истории. Дело в том, что из-за длительного засилья всякого рода антипатриотических тенденций преобладающее большинство современных русских людей не имеет сколько-нибудь ясного представления об исторической реальности начала XVII века, — в частности, о самих напавших на Россию Польше и Швеции тех времен: обе они принадлежали тогда к наиболее сильным и воинственным государствам Европы. “Речь Посполита”, в которой в 1569 году объединились Польское Королевство и Великое княжество Литовское, простиралась от Балтийского и почти до Черного моря, а с запада на восток — от Одера до Днепра, и ее население почти в два раза превышало тогдашнее население России. А шведское королевство занимало тогда преобладающую часть Скандинавского полуострова и Прибалтики, и его армия была одной из самых мощных в тогдашней Европе (что перестало иметь место только после Полтавской битвы 1709 года). Тем не менее Россия в 1600—1610-х годах в конечном счете смогла отразить агрессию обеих стремившихся покорить ее западных держав, и процитированные сталинские слова поистине нелепы.

Впрочем, Иосиф Виссарионович в данном случае присоединился к господствующей фальсификации “истории старой России”, которую, мол, только “непрерывно били”.

Единственное, пожалуй, нападение на Россию, которое все-таки никак невозможно было преподнести в этом духе, — Отечественная война 1812 года. Но смысл победы над общеевропейской наполеоновской империей толковался в том же 1931 году следующим образом (цитирую статьи из Малой Советской энциклопедии, написанные вскоре возведенной в “профессора” М. В. Нечкиной):

“...”Отечественная” * война, русское националистическое название войны, прошедшей в 1812 ... вооруженные чем попало крестьяне, защищая от французов свое имущество, легко справлялись с разрозненными французскими отрядами... вся война получила название “Отечественной”: дело тут было не в подъеме “патриотического” духа, но в защите крестьянами своего имущества... Наполеон был вынужден покинуть Россию. Далее война... велась уже вне пределов Российской империи под громким лозунгом “освобождения” Европы из-под “ига Наполеона”. Окончательная победа над последним явилась началом жесточайшей всеевропейской реакции...” [391]

Могут возразить, что такого рода “толкования” войны 1812 года давно — еще до начала “второй” Отечественной войны — отброшены, и это действительно так. Но было бы попросту абсурдным, если бы в канун и во время нового глобального нашествия на страну с Запада “историки” продолжали бы твердить нечто подобное. И Сталин в 1941-м, уже, вероятно, не помня свои сказанные десятью годами ранее слова о том, что “старую Россию-де” непрерывно “били польско-литовские паны”, обращался к воинам: “Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков” — в том числе “Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского...”

Да, война закономерно заставила воскресить героические страницы отечественной истории. Но очень многое имеющее первостепенную ценность оставалось или полностью забытым, или по меньшей мере тенденциозно искаженным. т ак, например, великие творения отечественной литературы издавались, хотя и в урезанном виде * , и, начиная с середины 1930-х, никто не отрицал их высшую ценность. Но в них постоянно пытались усматривать прежде всего и главным образом “беспощадную критику ” дореволюционной России, — невзирая на то, что едва ли в какой-либо другой литературе мира в ХIХ веке имеется такое богатство истинно прекрасных образов людей и самого человеческого бытия, какое воплотилось в творчестве Пушкина и Тютчева, Кольцова и Лермонтова, Тургенева и Фета, Островского и Лескова, Толстого и — даже — Достоевского (правда, глубоко специфических — трагедийных — образов).

Но гораздо существеннее другое. Революция целиком и полностью отвергла отечественную мысль ** , — исключая тех ее представителей, которые подвергали российское бытие радикальной критике и так или иначе “готовили” Революцию (декабристы, Белинский, Чернышевский и т. д.). Наиболее глубокие мыслители, раскрывавшие истинный смысл отечественной истории и культуры — Иван Киреевский, Аполлон Григорьев, Николай Данилевский, Константин Леонтьев, Николай Страхов, Владимир Соловьев, Николай Федоров, Василий Розанов и многие другие, — в течение долгого времени находились в полном забвении; следует добавить, что без их наследия, нераздельно связанного с вершинами русской литературы (в частности, многие из перечисленных мыслителей были ближайшими собеседниками и подчас даже “наставниками” великих писателей), невозможно во всей полноте и глубине понять эту литературу.

После 1917 года люди, развивавшие традиции названных мыслителей, либо были погублены — Павел Флоренский, Александр Чаянов, Николай Кондратьев, — либо их выслали из страны (некоторые из них сами вынужденно эмигрировали) — как Лев Карсавин, Николай Бердяев, Семен Франк, Сергей Булгаков, Питирим Сорокин, — либо подвергались гонениям и почти не имели возможности публиковать свои сочинения — как Михаил Бахтин и Алексей Лосев...

И это, конечно, только одна сторона дела: Революция отвергла не только самосознание России, но и то ее бытие , которым и было порождено это самосознание.

Разумеется, в послереволюционное время в стране оставались люди, которые не отринули то, чем они жили до 1917 года, но, во-первых, они, в сущности, не имели возможности передавать свое достояние новым поколениям (это вело к обвинению в “антисоветской пропаганде”), а во-вторых, постепенно уходили из жизни: так, к 1956 году из каждых 12 человек населения страны только 1 был старше 60 лет (то есть ему было больше 20 лет в 1917 году); а таких мужчин имелось в 1956-м еще меньшая доля — 1 из 15. К тому же очень многие из этих людей за послереволюционные четыре десятилетия поддались тотальному “отрицанию” прежней России...

“Разрыв” с дореволюционным прошлым только усилился в хрущевское время с его “левизной”, и это имело поистине роковые последствия. Выше говорилось о том, что и Французская революция была тотальным отрицанием предшествующей истории (в частности, уничтожение церкви имело тогда, пожалуй, более беспощадный характер, чем в России). Она отменила даже сам календарь : летоисчисление велось теперь не с Рождества Христова, а с 1789, объявленного “1-м годом” (позднее, после свержения короля, “1-м” стали считать 1792-й); новые, “революционные” имена получили и месяцы (в СССР дело до этого не дошло; ограничились тем, что в календарях наряду с обозначением “традиционного” года указывался такой-то по счету “год революции”). Так что разрыв с прошлым был самый радикальный.

Но, в отличие от нашей революции, Французская сравнительно быстро завершилась, как известно, реставрацией 1814 года (то есть ровно через четверть века): на престол взошел родной брат казненного в 1793 году короля, вернулись в страну эмигранты и изгнанники, обрела прежний статус церковь и т. п.

Все это, конечно, не могло возвратить страну к ее дореволюционному состоянию: слишком кардинальными были перемены, и уже в 1830 году “маятник” истории двинулся “влево” — в Париже вспыхнул бунт, который как бы “уравновесил” реставрацию и революцию. И в свете этого сам начавшийся в 1814 году период реставрации во Франции предстает в сущности как восстановление связи времен , преодоление того тотального отрицания предшествующего исторического бытия (и сознания) страны, которое началось в 1789 году.

Совсем по-иному шло дело в России. Нечто подобное реставрации началось у нас только в 1991 году — то есть не через четверть, а через три четверти века (по сути дела — жизнь трех поколений) после 1917 года. “Реставраторы”, конечно, всячески старались показать, что возвращают страну в дореволюционное состояние: восстановили прежний герб, флаг и т. д., выискивали среди потомков династии Романовых подходящего “претендента”, стояли со свечками в руках в Успенском соборе (где последняя литургия состоялась на Пасху 1918 года) и т. п. Но все это представляло собой бессодержательные “жесты”, и разрыв с дореволюционной Россией был слишком велик (в частности, людей, которые вступили в сознательную жизнь до 1917 года, уже почти не имелось).

То, что революции с необходимостью завершаются реставрациями, определяется уже хотя бы неизбежным “разочарованием”: любая революция осуществляется с целью создания принципиально более совершенного общества взамен наличного, пороки и злодеяния которого крайне преувеличиваются революционной пропагандой. Но, как уже неоднократно отмечалось, “прогрессистское” мировоззрение заведомо несостоятельно: любое ценное “приобретение” оборачивается равноценной “потерей”, и рождается настоятельное стремление “вернуться” в прошлое (которое теперь, напротив, “идеализируется”),  — что, опять-таки, немыслимо (в особенности, если дело идет о “возвращении” на три четверти столетия назад...).

Мне лично знакомо немалое количество русских людей, которые мечтали о “реставрации” еще в 1960-х годах, но осуществилась она только тридцать лет спустя, когда, можно сказать, было уже слишком поздно... Естественно встает вопрос: почему в той же Франции “отрицание” революции произошло всего через четверть века, а у нас для этого потребовалось в три раза больше времени?

Ответ на этот вопрос, как говорится, нелегкий и способен вызвать резкие возражения и даже возмущение. Относительно быстрая реставрация во Франции определялась, конечно же, ее военным поражением в 1812—1814 годах, и если бы в 1941—1945-м мы не победили, а потерпели поражение, у нас произошло бы то же самое... Наша великая Победа как бы целиком и полностью “оправдала” Революцию.

Хрущев на ХХ съезде заявил: “Главная роль и главная заслуга в победоносном завершении войны принадлежит Коммунистической партии”, хотя в том же докладе сказал и совсем другое (разумеется, с крайним недовольством): “...события настоятельно требовали принятия партией решений по вопросам обороны страны в условиях Отечественной войны, но за все годы Великой Отечественной войны фактически не было проведено ни одного пленума ЦК”(!) [392] ; напомню также, что в 1942 году был ликвидирован институт военных комиссаров — партийных руководителей армии.

В части этого сочинения, посвященной войне, было показано, что главными полководцами Отечественной войны стали люди, начавшие свой воинский путь в 1914—1915 годах; и вообще к 1941 году в стране еще имелись 35 миллионов людей, которые к 1917 году были старше 20 лет и многие из которых еще так или иначе сохраняли связь с прошлым. В годы войны и некоторое время после Победы предпринимались те или иные усилия для преодоления разрыва с многовековой историей страны, но образование — в результате Победы — “соцлагеря”, которое “востребовало” интернационализм, а не обращение к самосознанию России, а также новый “левый” поворот “маятника” в хрущевскую пору как бы окончательно закрепили этот разрыв.

Страна жила так, как будто она в самом деле была “родом из Октября”, а ее молодежь — как “дети ХХ съезда”. И это вело — и привело — к самому тяжкому итогу. Постепенно нарастало “разочарование” в том, чем жили и во что верили; оно было неизбежным, ибо “совершенное общество”, которое вроде бы должно было создаться после Революции, — утопия. В последние годы множество авторов утверждало, что будто бы одна только Россия соблазнилась утопией; однако те всеобщие “Свобода, Равенство и Братство”, во имя которых разразилась Французская революция, были не менее утопичной целью, и всего через 25 лет Франция возжелала вернуться назад...

Но благодаря этому (конечно, относительному) “возврату” восстановилась связь времен, и Франция продолжила “нормальное” историческое бытие (пусть и не без ряда дальнейших потрясений). Между тем наша страна, поскольку она до 1990-х годов жила как бы только тем, что породила Революция , оказалась в гораздо более прискорбном положении. Закономерное “разочарование” в плодах Революции для большинства людей означало “разочарование” в самом своем Отечестве, ибо не только молодые, но и старшие поколения не были кровно связаны с тысячелетним историческим бытием и самосознанием своей страны, — бытием и самосознанием, которые по своей общечеловеческой ценности не уступают истории и культуре любой другой страны. В результате масса людей поверила крикливым “идеологам”, утверждавшим, что Россия-де не принадлежит к странам “нормальным”, “цивилизованным”, культурным” и т. п., и началась волна поистине патологического низкопоклонства перед иными странами, у которых мы, мол, должны, так сказать, с нуля учиться и жить, и мыслить.

Дело вовсе не в том, что предлагается нечто “унизительное”; дело в том, что действительно жить и мыслить можно только на основе, на почве собственной истории и культуры. Любое “заимствование” осуществимо лишь при условии, что оно врастает в наше бытие и сознание и тем самым, между прочим, неизбежно обретает существенно иной смысл и значение, нежели имело там, откуда мы его взяли.

То, что происходит сейчас, назревало уже давно, хотя и подспудно. Почти сорок лет назад меня прямо-таки поразил и, естественно, навсегда запал в память один внешне вроде бы незначительный разговор, который на самом деле был своего рода “откровением”. В 1961 году я начал добиваться издания книги о Достоевском, принадлежащей одному из очень немногих “уцелевших” корифеев отечественной мысли — М. М. Бахтину. Одним из многочисленных “ходов” в этой операции была попытка найти поддержку у весьма влиятельного “идеологического деятеля”, настроенного к тому же весьма патриотически. Я сказал ему, что поскольку Достоевский известен во всем мире, великолепная бахтинская книга о нем обязательно привлечет внимание и, без сомнения, повысит мировой авторитет нашей современной культуры. Ответ, повторю, поразил меня:

— На Западе, — возразил мне этот вроде бы патриотический деятель, — давно написали о Достоевском гораздо глубже, чем ваш Бахтин.

Мой собеседник был советским патриотом и готов был бороться со всем буржуазным , но в то же время он полагал, что западная культура мысли как таковая заведомо превосходит русскую. Главной причиной этого фактического низкопоклонства перед Западом была оторванность от русской мысли в ее высших воплощениях. И незачем называть имя этого “идеологического работника”, ибо почти все его коллеги были точно такими же. Несколько позднее, в 1970-х годах, когда мне уже удалось добиться издания книги М. М. Бахтина, другой “идеологический работник” препятствовал новым публикациям, но затем побывал в Париже, узнал, что там чрезвычайно высоко ценят Михаила Михайловича, и изменил отношение к нему...

М. М. Бахтин (1895—1975) давно уже признан во всем мире одним из наиболее выдающихся (или даже самым выдающимся) мыслителей нашего столетия. И вообще русская мысль, начиная со “Слова о законе и Благодати” митрополита Киевского Илариона (1038) и до последних сочинений М. М. Бахтина и А. Ф. Лосева (1893—1988) — то есть за девять с половиной столетий, — создала ценности, которые выдержат сравнение с достижениям любой духовной культуры мира. При этом необходимо сознавать, что духовное творчество не рождается на пустом месте: его порождает бытие страны во всей его целостности.

В самые последние годы непрерывно растет количество людей, которые открывают для себя эту истину. Правда, слишком длительный разрыв ” исторической преемственности уже привел к очевидному “поражению” страны в 1990-х годах. И, как я стремился показать, эта беда явилась оборотной стороной великой Победы 1945 года, представлявшейся не плодом многовековой истории России, а “заслугой Коммунистической партии”, — как утверждал тот же Хрущев.


[««]   Вадим Кожинов Россия. Век XX (1939-1964) Опыт беспристрастного исследования.   [»»]

Главная страница | Информация

Hosted by uCoz