Такова, например, ситуация (именно политическая ситуация , а не сам по себе “биологический” факт) смерти Сталина, имевшая, безусловно, существеннейшее значение. Вокруг нее нагроможден ныне целый ряд “версий” — разноречивых и даже противоположных (эта противоположность сама по себе говорит об их несостоятельности).

Одни утверждают, что вождь умер нежданно-негаданно (как бы благодаря вмешательству “высшей справедливости”) в ситуации, когда его деспотизм, агрессивность и жестокость дошли до немыслимых пределов, и если бы он прожил еще хотя бы краткое время, он уничтожил бы большинство своих ближайших “соратников”, депортировал всех (два с лишним миллиона!) советских евреев в Сибирь или даже перебил бы их, развязал Третью мировую войну и т. д., и т. п. [159]

Другие же, напротив, пытаются доказывать, что еще за два года до своей смерти, или даже раньше, ослабевший Сталин был фактически отстранен от власти своим окружением, и его роль верховного вождя являлась в последнее время чисто номинальной [160] .

Широко распространена и версия, в которой отчасти объединены две только что изложенные: Иосиф Виссарионович в последнее время стал совсем уж невыносимым, и “соратники” — или же “лично” тов. Берия — попросту прикончили его. Очередной детектив — вернее, пародию на детектив — об этом убийстве преподнес в своем изданном в 1997 году объемистом сочинении “Сталин” Эдвард Радзинский. И поскольку сие сочинение издано в виде солидной книги, даже фолианта, многие его читатели, вполне возможно, принимают на веру имеющие, по существу, чисто развлекательное значение выдумки.

Вообще, в иных нынешних сочинениях события столь недавнего, отстоящего от сего дня всего на четыре с половиной десятилетия времени предстают в глазах читателей ( в том числе и тех миллионов из них, которые в 1953 году уже были взрослыми!) не более ясно, чем события самых далеких эпох; так, например, в историографии предлагаются совершенно разные версии имевшей место более четырех столетий назад, в 1591 году, смерти сына Ивана Грозного, царевича Димитрия, или гибели почти тысячелетие назад, в 1015 году, сыновей Владимира Святославича — князей Бориса и Глеба. Да, многие нынешние толкования смерти Сталина и другие “сталинские сюжеты” выглядят так, как будто дело идет о событиях тысячелетней давности...

Обратимся в связи с этим к упомянутому сочинению Радзинского. Коснуться его целесообразно потому, что оно издано редкостным для наших дней массовым тиражом и могло дойти до множества читателей. К сочинению приложена обширная библиография, долженствующая показать, что автор проделал огромную работу — в том числе изучил немало документов, находящихся в самых труднодоступных архивах. Между тем на большинстве из 600 с лишним страниц этой солидной по внешнему виду книги сталкиваешься с элементарным незнанием общеизвестных фактов и, естественно, с ложным, а подчас прямо-таки нелепым толкованием и хода истории, и деятельности самого Сталина. Э то типично даже для раздела книги, в котором речь идет о более или менее изученном к настоящему времени периоде Отечественной войны. Приведу пару “примеров”.

В популярных воспоминаниях дочери Сталина, С. И. Аллилуевой, “Двадцать писем к другу” (М., 1990) сообщено, что 28 октября 1941 года она, находившаяся в эвакуации в Куйбышеве-Самаре, приехала в Москву, и в связи с этим Радзинский “размышляет” о Сталине: “Он решил отстоять город. И разрешил дочери прилететь на два дня. Было 28 октября 1941 года. Немцы уже разглядывали столицу в бинокли” [161] . (Курсив мой. — В. К. )

Чтобы показать невежество автора, не нужны разыскания в архивах — достаточно заглянуть в лаконичную и общедоступную энциклопедическую статью “Московская битва”: “... бои в конце октября (1941 года. — В. К. ) шли в 80—100 км от Москвы ... наступление врага в начале ноября было остановлено на всех участках * западного направления” (БСЭ, т. 17, с. 24. — Выделено мною. — В. К. ). И даже в самый совершенный бинокль “разглядывать” Москву с такого расстояния было немыслимо; это стало возможным только месяц спустя, в конце ноября, когда фронт проходил на некоторых участках менее чем в 20 км от столицы.

Не исключено, что кто-нибудь усмотрит в этом несущественную ошибку: ну, перепутал Радзинский октябрь и ноябрь, описался. Однако при элементарном знании хода войны подобную ошибку допустить было невозможно, ибо непосредственную атаку на Москву враг начал — после двухнедельного перерыва — 15—16 ноября. И уж в совсем странном виде предстает при этом сам герой сочинения — не то как абсолютный идиот, не то как всезнающий гений: враги разглядывают Москву в бинокли, а он совершенно спокоен и даже пятнадцатилетнюю девочку-дочь приглашает погостить в столице... Между тем в общеизвестных “Воспоминаниях и размышлениях” Г. К. Жукова сообщено, что в то время, когда немцы в самом деле уже разглядывали Москву в бинокли, Сталин с отнюдь не характерной для него надрывностью вопросил: “Вы уверены, что мы удержим Москву? Я спрашиваю вас это с болью в душе...” [162]

Перевернув одну страницу сочинения Радзинского, мы снова обнаруживаем подобный же “перл”: оказывается, в ноябре 1941-го “Сталин делает наркомом Жукова — смелого и беспощадного, чем-то похожего на него самого” (с. 520). Автор, вероятно, слышал краем уха, что Георгий Константинович побывал наркомом — точнее, министром — обороны, но ведь это имело место почти полтора десятилетия спустя, в 1955—1957 годах, при Хрущеве! Но более удивительно другое: Радзинский ухитрился изложить ситуацию буквально, как говорится, с точностью наоборот: ибо именно по настоянию Жукова Сталин 10 июля 1941 года стал Председателем Ставки Верховного Главнокомандования и 19 июля — наркомом обороны! [163] То есть более верным было бы противоположное утверждение — “Жуков делает наркомом Сталина” (правда, не в ноябре, а еще в июле)...

Словом, людям, берущим в руки сочинение Радзинского, следует отдавать себе ясный отчет в том, что читать его уместно только в развлекательных, но отнюдь не в познавательных целях. При этом еще раз отмечу, что я обратился к той части сего сочинения, в которой речь идет о более или менее изученном времени — об Отечественной войне; написанное Радзинским о послевоенном периоде тем более нелепо; здесь, впрочем, он может сказать в свое “оправдание”, что этот период вообще остается до сих пор загадочным.

* * *

Для понимания бытия страны в послевоенное время первостепенное значение имеет тяжкое и даже жестокое противоречие: в результате Победы СССР-Россия обрела величие мировой державы, в определенных отношениях занявшей главенствующее положение на планете, а вместе с тем страна была тогда воистину нищей, уровень и качество жизни в ней уместно определить словом “ничтожество”... Даже в Москве преобладающее большинство населения довольствовалось, в основном, 300—600 г хлеба (то есть в среднем — 450 г) и не намного большим количеством картофеля в день...

И, конечно, гораздо более тяжелым было положение на территориях, подвергшихся оккупации, — а на них находилось около 40% населения страны... Экономика была разрушена до предела, а большая часть жилья уничтожена. Резкое сокращение количества трудоспособных мужчин, да и женщин, крайний дефицит и какой-либо сельскохозяйственной техники, и лошадей — все это, усугубленное имевшей место на огромных территориях засухой 1946 года, привело к настоящему голоду на этих территориях и опасному для здоровья недоеданию в стране в целом. Множество людей обитало в землянках и жалких хибарках и употребляло в пищу то, что в нормальных условиях никак не считается съедобным...

В 1996 году было издано исследование В. Ф. Зимы “Голод в СССР 1946—1947 годов: происхождение и последствия”, в котором собран и так или иначе осмыслен весьма значительный материал. Историк, в частности, пишет: «Можно предположить, что в период с 1946 г. по 1948 г. умерло от голода более 1 млн. человек. Вследствие голодания переболели дизентерией, диспепсией, пневмонией и др. около 4 млн. человек, среди которых было еще около полумиллиона умерших» [164] .

Это “предположение” вроде бы подтверждается и собственно демографическими данными. Количество людей, имевшихся в стране в начале 1946 года (то есть родившихся не позже 1945-го), 170,5 млн., к началу 1951 года сократилось до 161,3 млн., то есть на 5,3%; между тем количество населения начала 1949 года (то есть после голода) через пять лет, к началу 1954 года, сократилось всего на 4%, — то есть убыль была на 1,3% меньше. А 1,3% от населения 1946 года — это 2,2 млн. человек, то есть даже на 0,7 млн. больше, чем предложенная В. Ф. Зимой цифра умерших от голода (1,5 млн.).

Однако нельзя не учитывать две другие причины сокращения населения в первые послевоенные годы: многие люди умирали тогда от полученных ран (так, к концу войны только в госпиталях находилось более миллиона раненых) и увечий, а кроме тог о, в это время продолжалась та эмиграция из СССР (главным образом, поляков и немцев), о которой шла речь выше и которая в целом составила 5,5 млн. человек. Поэтому “предположение” В. Ф. Зимы об 1,5 млн. человек, умерших от голода, не исходящее из каких-либо бесспорных данных, нуждается в тщательной проверке.

Но нет сомнения, что послевоенное состояние страны привело к множеству голодных смертей, и в этом с особенной — и горчайшей — остротой выразилось упомянутое выше противоречие между внешним — всемирным — величием победоносной страны и “ ничтожеством” ее “внутренней” жизни, что, кстати сказать, было еще одной причиной той крайней засекреченности, закрытости, о которой уже не раз говорилось...

Хорошо помню первую в моей жизни встречу с людьми Запада. Я был тогда учеником 9 класса и увлекался рисованием. В тот день я зарисовывал одну из башен московского Донского монастыря, — это было 17 марта 1947 года (рисунок — с точной да той — сохранился в моем архиве). Неожиданно в безлюдный монастырь вошло для его осмотра несколько французов — молодых мужчин и женщин, очень живых — “жовиальных”, роскошно (по крайней мере, на мой взгляд) одетых и источающих запахи духов и одеколонов; он и казались пришельцами с иной планеты... *

Мне они, конечно же, были интересны, но и я — очень бедно и уродливо одетый и худой от недостатка питания (мой отец был высококвалифицированным инженером, но жизнь абсолютного большинства населения страны была тогда весьма и весьма скудной ** ) заинтересовал их хотя бы тем, что был занят “искусством” в безлюдном монастыре. Одна из француженок в какой-то мере владела русским языком, и у нас начался перескакивающий с одного на другое разговор.

Узнав, что передо мной французы, приехавшие на какое-то совещание — не помню, какое именно, я — отчасти ради “эффекта” — удивил их достаточно существенным знанием их родной литературы и истории; затем разговор перешел на Москву, и я, в частности, сказал, что могу показать им те возвышенности, с которых Наполеон смотрел на Москву, вступая в нее 2(14) сентября 1812 года и покидая ее 7(19) октября. У ворот монастыря французов ждала самая шикарная тогда автомашина ЗИС-101, а за рулем сидел довольно мрачный человек, который начал вполголоса допрашивать меня, кто я и откуда. Несмотря на юный возраст, я почуял некую опасность и назвал выдуманные имя и адрес. По всей вероятности, шофер этот был связан с МГБ, а я между тем всю дорогу на Поклонную (тогда еще не срытую, как теперь) и, затем, Воробьевы горы весьма вольно говорил с французами на самые разные темы...

Мою ссылку на эпизод из собственной жизни могут воспринять как нечто несообразное — ведь речь идет об Истории, а не о личной, частной жизни отдельных людей. К сожалению, люди очень редко (или вообще не) задумываются о том, что их собственная, личная жизнь и само их сознание — неотъемлемая (пусть и очень малая) частица Истории во всем ее мощном движении и смысле. Людям кажется, что это движение и этот смысл развертываются где-то за пределами их индивидуальной судьбы, — или, вернее будет сказать, они именно не задумываются о том, что их, казалось бы, сугубо частное, “бытовое” существование насквозь пронизано Историей.

Взять хотя бы то тяжкое противоречие величия и нищеты страны, о котором шла речь. 24 июня 1945 года, в день торжественнейшего Парада Победы, я, вместе с тысячами людей, стоял на набережной Москвы-реки у Большого Каменного моста, и когда до нас дошли возвращавшиеся по набережной с Красной площади шеренги фронтовиков, из всех уст согласно вырвался какой-то сверхчеловеческий — никогда в жизни более мною не слышанный — ликующий вопль... И никогда больше не видел я солдат, идущих столь торжественным и вместе с тем столь вольным (ведь шли люди фронта, а не строя) шагом. Это было захватывающим душу и неопровержимым воплощением величия нашей Победы, нашей страны.

Но вскоре же, тем же летом 1945-го, я, тогда пятнадцатилетний, шел с ближайшим другом моей юности Евгением Скрынниковым (ныне — известный художник) по Калужской * площади, а навстречу нам брели исхудалые дети в лохмотьях, безнадежно протягивая свои грязные ладошки к не имеющим лишнего куска хлеба или рубля встречным людям. И мой вольнодумный друг ядовито процитировал общеизвестную тогда фразу: “Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!”

В то время этот “приговор” представлялся моему юному сознанию всецело справедливым, ибо слишком резко ударяли по глазам картины бедствий и голода, несовместимые с громкими обещаниями и славословиями. Я даже не пожелал тогда вступить в комсомол, хотя в Москве это было почти обязательным для моих сверстников, и стал “членом ВЛКСМ” только в двадцатилетнем возрасте, в 1950 году. Но об этом — ниже, а пока отмечу только, что юношеское — в основе своей чисто эмоциональное — восприятие резкого разрыва между тем образом страны, который внедряла официальная идеология, и реальным ее состоянием обусловило своего рода отторжение от современности. Я уходил от нее в средневековую Москву, пушкинскую эпоху, мир Тютчева, поэзию начала ХХ века, — из-за чего, в частности, категорически не принял известный доклад А. А. Жданова в августе 1946 года, где эта поэзия поносилась.

* * *

Но вглядимся в противоречие величия и нищеты. Со временем я начал сознавать, что дело обстояло гораздо сложнее, чем представлялось мне в юности. К сожалению, многие и до сего дня решают проблему и чрезвычайно просто и, так сказать, крайне сурово. В 1992 году в Париже была издана книга преподавателя истории Московского пединститута (ныне — педуниверситета) В. П. Попова (родившегося, между прочим, как раз в 1945 году) “Крестьянство и государство (1945—1953)”, в которой крайне низкие “нормы” распределения хлеба в послевоенной деревне объясняются по сути дела злой волей государства. В частности, приведен документ, согласно которому в 1945 году в Пензенской области на душу сельского населения выделялось всего 82,5 кг хлеба — то есть 226 г на день... [165]


[««]   Вадим Кожинов Россия. Век XX (1939-1964) Опыт беспристрастного исследования.   [»»]

Главная страница | Информация

Hosted by uCoz